Гиперборейская чума - Страница 37


К оглавлению

37

– Никодимыч, отпирай! Отпирай, Никодимыч!

– Фу, дымищу-то напустили…

Из флигеля – ассистентка Фрида.

– Не ждали вас так рано, зачем?..

– Невмоготу, Фрида Абрамовна! Запускай нас внутрь и дай поглядеть на приготовления.

Молча пошла впереди, в гулкое нутро дома. Странный флигель, никто и не поймет, что он – всего лишь нашлепка над громадным подземным залом. По лестнице, потом налево – и вот ты над круглой площадью, залитой дуговым светом.

Посередине площади – грузовик, в кузове которого стоит как бы круглая птичья клетка из белых прутьев сравнительно больших размеров, так что две новенькие мотоциклетки «БМВ» там помещаются, дьюары с газом и коричневые баулы. И немного места остается для двоих пилотов-испытателей.

Шестеро вокруг. Терешков знал их всех, знал и доверял. Вот старый Зосимов, спец из редких, любящий смотреть на звезды. Как флотский инженер строил подводный минный крейсер «Енисей». Вот Панкратов, тоже белая кость, но в доску свой, в революции с молодых ногтей, знал Ильича еще студентом. Легко орудует такими силами, что жутко делается, – и думаешь, зажав щепоть в кармане, что не все познано еще человеком и не все доступно ему так же легко, как бензин, электричество или пар. Но и гордость берет. Стрыйский, похожий издали на кривую растрепанную швабру, может в уме сосчитать любые числа и говорит, что никогда ничего не забывает. Бывший комиссар у Тухачевского, а крив потому, что белопольская сабля прошлась по ребрам справа, пересчитав их наново и по-своему. Манукян, электрик. Взглядом может лампочку зажечь. Проводку видит насквозь. Выводил в восемнадцатом флот из Гельсингфорса. Шпац, бывший эсер, сумевший удивить самого Эйнштейна странными трудами о парадоксах. И, наконец, Марысичка Панкратова, с которой совсем неохота расставаться…

– Ты вздыхаешь? – спросил Марков.

– И да, и нет, – ответил Терешков, диалектик. – Я вздыхаю, потому что очень долго мы с тобой ждали этого момента, а когда он наступил, все оказалось будничным. Но я не вздыхаю, потому что так и должно быть. Мы всегда ждем чего-то необыкновенно прекрасного и обижаемся на обыденность и думаем, что она нехороша. А вот она-то как раз и хороша. Что мы увидим там – мы ведь не знаем, правда? Но уже готовим себя к тому, что это будет – необыкновенно, прекрасно и восхитительно. Так?

– А ты что, думаешь иначе? Ты считаешь, что будущее будет обыденным, простым и серым? Разве за это, за будни и серость, мы дрались насмерть в Гражданскую?

– Да. Ты удивлен? Но ведь это именно так. Мы дрались не за то, чтобы превратить жизнь в безразмерный праздник, а лишь за справедливость и за наше право решать, как жить. И все. А кто думал иначе, разочаровались потом. Ты помнишь Устименко?

– Он смалодушничал.

– Да, конечно. Но толкнуло-то его под руку именно окончание обещанного праздника. Ему нравилось воевать, он был красив и значим. Когда его не взяли в ЧК и в Персию, он решил, что теперь окончено все.

– Он смалодушничал, как гимназистка. Нет, будущее будет прекрасно, и ты мне можешь поверить. Оно просто не может стать другим, ведь его делают такие люди, как Панкратов и Стрыйский. Будут огромные красные дома, легкие и полупрозрачные, соединенные мостами из золота и алюминия. Сады на крышах. Легкие голубые паровозы на однорельсовых эстакадных дорогах. Огромные аэропланы, беззвучно бороздящие небеса. Утром ты встаешь, надеваешь легчайший костюм из шелка и шерсти, спускаешься в лифте сразу на станцию подземной железной дороги и стремительно едешь на завод, где работают сотни станков-пианол, и ты лишь управляешь ими, как полководец управляет армией…

– Что такое пианоло? – спросил Терешков, морща лоб.

– Пианола, дура. Это такой рояль, который умеет играть сам, без тапера. Заводишь пружину, и он играет. А если подвести пар или электричество, то он будет играть вечно. Представляешь: он стоит в центре огромного зала и играет Баха, сонату «Аппассионату», любимое произведение Ильича. И люди после работы приходят, и слушают, и набирают силы и энергию для нового трудового дня. Но точно такое же устройство можно использовать для того, чтобы убираться в квартире, шить одежду, нарезать болты и точить снаряды, – и это не делалось только потому, что буржуям невыгодно освобождение пролетариата…

– Не Баха, а Шопена, – поправил Терешков товарища.

– Нет, Баха. Я точно помню. Есть даже такая шутка: Бетховен выпил Чайковского, надел Шуберта и пошел на Гуно. Присел, и – Бах! Потом сорвал Листа и вытер Шопена. Я по ней и запоминаю композиторов.

– Ты пошляк, Марков. И твои отношения с женщинами вызывающие.

Они еще долго могли пикироваться так, потому что были разные во всем. Но подошла Фрида.

– Вас просит к себе товарищ профессор Шварцкопф.

Пошли. По жестяному коридору, к обитой пробкой двери без табличек.

Шварцкопф был маленький и целлулоидно-блестящий. И голос его был капризный, как у немецкой куклы с мигающими глазами.

– Вот тот день, молодые люди, наконец случился. Мы так долго его ждали, факт. Сегодня на дальнюю разведку нашего неминуемого будущего вы отправляетесь. На сто лет вперед ровно. Ваша задача побывать там и назад во что бы то ни стало возвратиться. Если все наши размышления правильны, то вы будете чувствовать себя хорошо, и поведение ваше ничем ограничено не станет быть. Но привезти какие-либо сувениры вы не сможете. Весь наш расчет на то лишь имеется, что вы увидеть и запомнить сумеете многое. Еще раз повторяю, что вся ваша задача в одном будет состоять: увидеть кое-что и назад в сохраненности вернуться. Вы лишь первыми будете, за вами другие последуют в больших партиях. Оружие у вас будет иметься обязательно, но вам его категорически применять запрещено. Вы меня понимаете?

37