Никто не решился даже предложить ей вступить в пионеры…
Когда советская власть приказала долго и бестолково жить, Григорий Шипицын вспомнил, что он, в сущности, Коломиец, и не худо бы найти остальных Коломийцев. Поиск он начал, естественно, с родной Черкасщины. На месте отцовской хаты дымился огромный, грязный, воняющий прокисшей мочой комбинат. Но городское кладбище было прежним – зеленым, не по-русски уютным. Два дня ему понадобилось, чтобы найти могилы родителей и сестры. Еще два дня – чтобы найти сына бывших соседей, который хоть что-то знал о судьбе остальных Коломийцев.
Брат жил в Москве, ругал порядки, разводился с очередной фиктивной женой и строил далеко идущие планы. Оглядев его замызганную хрущевку с видом на Курский вокзал, Грицько вместо приветствия сказал: «Ото ж, братику, добрэ тебя наградылы москали за вирну службу!» Потом они пили привезенную горилку с перцем, ругали все власти, какие были, есть и будут, пели «Тэче вода каламутна» и хвастались друг перед другом панорамами жизненных путей. В конце концов братья расстались друзьями. Старший увез на память замечательный симоновский карабин с прикладом из красного дерева, а младший с тех пор регулярно получал посылки с копченой медвежатиной и калеными орехами.
Прошло семь лет. Население Чижмы стремительно исчезало – чижмари искали новых охотничьих угодий, уже в городах. Москва считалась участком перспективным, но сложным.
Понятно, что Ираида избрала именно ее.
В 1978 году я закончил Второй Московский медицинский институт и получил распределение хирургом в Грязовец, крошечный райцентр на полпути от Вологды к Великому Устюгу. Время, проведенное в этом красивейшем, но совершенно не пригодном для жизни уголке, запечатлелось в памяти как нескончаемое трехлетнее дежурство без перерывов, выходных и уж тем более праздников. Я был единственным хирургом на пятьдесят километров в округе; кроме меня, в больничке работала свирепая бабка-акушерка и анестезиолог, которого я ни разу за все три года не видел трезвым. Несколько лет спустя, прочитав «Записки молодого врача» Михаила Афанасьевича Булгакова и «Записки врача» Викентия Викентьевича Вересаева, я поразился: то, что изображалось ими как предельно суровые условия, для нас было бы сущим отдыхом. Немудрено, что по истечении срока моей трехлетней каторги (а иначе работа по распределению мною уже и не воспринималась) я воспользовался любезным предложением районного военкома и отправился в Афганистан в качестве полкового врача. Об Афганской кампании написано и сказано много и даже слишком много; я имею по этому поводу свое скромное мнение, которое, похоже, никого не интересует. Многим эта кампания принесла ордена и звания, еще большему числу – раны телесные и душевные. Осознав последнее, я прошел курсы переподготовки и вернулся на второй срок уже военным психиатром. Однако удача отвернулась от меня: я был ранен в плечо случайным осколком реактивного снаряда, которыми моджахеды постоянно обстреливали Кабул, и, вероятно, истек бы кровью прямо на улице, если бы не своевременная помощь моего афганского коллеги Хафизуллы (я очень беспокоился о его судьбе после нашего ухода из Афганистана и падения там светского правительства, поскольку Хафизулла отличался весьма атеистическим и даже циничным мироощущением; в этом я с годами все более становлюсь похож на него; но недавно я с радостью узнал, что он выбрался из-под руин своей республики и сейчас работает в одной из лучших клиник Бомбея). Я перенес четыре операции на левом плечевом суставе и уже шел на поправку, как вдруг свалился от инфекционного гепатита, подлинного бича нашей ограниченной в своих возможностях армии. Две недели я провел в буквальном смысле на грани жизни и смерти, пребывая в полном сознании; и еще несколько месяцев коллеги считали меня безнадежным. В ташкентский госпиталь я поступил, имея сорок один килограмм чуть живого веса. Через полгода я покинул и госпиталь, и армию, которая сочла, что я для нее непригоден более, и направился в Москву.
Сейчас, вспоминая те события, которые изменили жизнь современного мира, я затрудняюсь отделить второстепенные детали от главных, поскольку я убедился наверное, что это лежит вне пределов человеческих возможностей.
Не буду вдаваться в подробности, скажу только: я имел московскую прописку, не имея реального жилья. Мне предстояло на свою скудную пенсию снять угол и заняться поисками приемлемой работы. Развившаяся у меня астения не позволяла пока что трудиться в полную силу, скажем, на «Скорой» или в больнице; найти же необременительное место хирурга или невропатолога в поликлинике пока что не удавалось. Несколько ночей я провел под кровом одного из моих институтских приятелей, но долго пользоваться его любезностью было немыслимо: он жил с женой, двухлетним сыном и тещей в так называемой полуторке, и даже без такого постояльца, как я, им было тесно и нервно.
Однажды, возвращаясь после очередной неудачной попытки устроиться, я почувствовал раздражение и жажду и зашел в грязноватый стеклянный павильон, где торговали скверным разбавленным пивом. Должен сказать, что моральное мое состояние было очень низким, и от сведения счетов с жизнью меня удерживало разве что природное упрямство. Не исключаю, что подсознательная суицидальность толкала меня блуждать ночами по темным пустынным местам и даже задирать всяческих неприятных типов; как ни парадоксально, это всегда кончалось ничем. Меня обходили стороной – или опасливо, или как бы не замечая. Вот и сейчас: я взял пол-литровую банку неприятно пахнущей буроватой жидкости и пригубил ее, не отходя от стойки, с единственным намерением сказать: «Кажется, это пиво уже кто-то пил!» – и выплеснуть дрянь в лицо продавцу, одутловатому парню в пятнистом переднике. Я чувствовал, что мне нужно получить по морде, чтобы на что-то решиться. Я уже почти размахнулся, как меня хлопнули сзади по плечу, и знакомый голос проорал: